Крамола. Книга 1 - Страница 63


К оглавлению

63

Теперь неприкасаемых было четверо, и, чтобы сладить с ними, требовались добровольцы в таком же количестве или больше. Андрей не выпускал карабина еще сутки, пока здоровая часть арестованных не привыкла и не признала их как силу. Люди плотнее сбились на своей стороне, увеличив нейтральную полосу до двух сажен.

И d этой поры в вагоне стало всего две партии — здоровые и неприкасаемые. Несколько дней здоровые правили всей жизнью. Они владели продуктами — теми кусками хлеба и сырой картошкой, что забрасывались в окна; больным же доставалось лишь то, что падало на их малую часть территории или на нейтральную полосу. Картавый распределял еду между своих, он же приносил воду на станциях, сливая ее в банную шайку, надежно упрятанную в дальний угол. Так было, пока неприкасаемые не осознали, каким «оружием» они владеют. Однажды пожилой красноармеец скараулил, когда картавый с водой заберется в вагон, неожиданно махнул через нейтральную полосу и схватил ведро. Картавый отшатнулся к своим, кто-то из здоровых сделал попытку отобрать воду, но пожилой успел сунуть руку в ведро и громко рассмеялся. А они не пили уже двое суток…

После этого случая начался диктат больных. Малочисленные, они держали в страхе весь вагон. Им ничего не стоило перейти через нейтралку и отобрать кусок хлеба — терять было нечего. Сила заразы и смерти могла сломить любую силу; власть больных стала неограниченной. И только, пожалуй, Шиловский, оставаясь на нейтральной полосе, не подчинялся никакой власти. Он лежал в забытьи, а когда приходил в себя, Андрей поил его, давал хлеб, и он брал, почему-то совсем не опасаясь заразы.

Странный, фантастический какой-то мир сложился в вагоне. Наверное, то был особый вид жизни, до сих пор неведомый землянам. Все социальное уже никого не интересовало; люди не помнили своих имен и фамилий, не помнили, кто, как и почему оказался в этом поезде, но и биологическое начало еще не овладело целиком обреченными. Люди разговаривали между собой, что-то еще вспоминали и, бывало, даже смеялись или плакали. Но больше сидели в тихом отупении, с остановившимися глазами, либо спали и маялись от тяжелых снов.

Однажды ночью, когда эшелон полз, щупая рельсы неуверенными колесами, несколько отчаявшихся здоровых людей неожиданно напали на больных, сбросили Ковшова в угол и стали выламывать надрезанные доски пола. В полной темноте невозможно было различить лиц, слышалось только тяжелое, как у загнанных коней, дыхание. Кто-то протиснулся под пол вагона, раздался ликующий крик, но в следующее мгновение оборвался, отсеченный колесами поезда. Оставшиеся у дыры пришли в себя, заговорили разом и шумно, однако отступать уже было некуда. Здоровые их бы не приняли назад, поскольку нападавшие побывали на половине больных; но и у последних оставаться они не хотели, считая себя здоровыми. Путь оставался один — на волю, которая начиналась под вагоном. Второй из нападавших спускался осторожно, долго примеривался и щупал руками темноту, наконец отцепился и шлепнулся между рельсами. За ним с трудом протиснулся третий, широкий в кости. Последний склонился над дырой, заглянул и отшатнулся от мелькающей внизу стремительной ленты шпал. Андрей закрыл дыру, положив поперек ее выломанные доски и присыпав соломой, перетащил Ковшова на место и лег рядом.

Ковшов жил, несмотря ни на что. Похудевший, сморщенный и бледный, выкарабкивался из болезни, словно трава из-под камня. Как-то рано утром Андрей услышал его осмысленный голос:

— Поет… зараза. Хоть бы дух… перевела.

Шиловский по-прежнему лежал на ничейной земле. Вспоминая о нем, Андрей поил его из фляжки, кормил с руки размоченным в воде хлебом, после чего комиссар снова впадал в оцепенение. Первую неделю в эшелоне Шиловский на глазах усыхал, проваливались щеки, истончились губы. На лице оставались нос и увеличенные, неестественно большие глаза, однако он не походил на истощенного человека. Словно жизнь его, достигнув какого-то оптимального предела, перешла в иное измерение и могла существовать бесконечно долго.

К концу второй недели, ночью, Шиловский неожиданно позвал Андрея и попросил снять повязку. Андрей посадил его, прислонив к. стене вагона, и ощупью стал развязывать бинт. Он ожидал увидеть рану загнивающей и кровоточащей — штыковые ранения и в госпиталях заживали трудно и долго, но рана затянулась твердой коркой, была сухой и прохладной. На выходном отверстии он ощутил под пальцами молодую, шелковистую кожу.

Шиловский попил воды и усмехнулся:

— Я выживу. Я не имею права умереть, даже если бы захотел.

Голос его звучал тихо и твердо, в темноте влажно поблескивали глаза. Андрей молчал, и Шиловский, видимо по-своему расценив это, добавил с раздражением:

— Я — золотой запас, который обеспечивает существование бумажных денег.

Это уже напоминало бред больного, и Андрей не стал бы вникать в смысл — чего только не слышал он от людей в тифозной горячке! — если бы Шиловский не разжигался от своих слов все больше и в страсти его не ощущалось желания убедить. А еще поражала логика, не свойственная бреду.

— Эти пятеро — мелочь, сор. Они должны быть, иначе не спасти идею мировой революции. Если хотите, это топливо, чтобы не угасла борьба. Россия не сможет в одиночку. В России некому верить. Запомните мои слова: через несколько лет революция переродится. Из рабочих вырастет новая буржуазия, из партийных работников — светлейшие князья, а темные русские крестьяне не примут наших идей. Им вновь понадобится царь. Только мировая революция способна раз и навсегда утвердить социалистический порядок… Эти пятеро — мужественные люди. Но им неизвестна высшая идея. Я доверяю вам больше, чем тем, пятерым…

63