Андрей слушал и старался понять, о каких пятерых говорит Шиловский, пока не вспомнил комиссаров, расстрелянных на второй день. Кажется, с ними шестым ушел сумасшедший…
Между тем Шиловский спешил выговориться, речь становилась торопливой и бессвязной:
— Вы же видели, как люди превращаются в скот… Из них можно сделать животных… Нет высшей веры… Они не знают, зачем они живут… Революционная борьба — это не драка классов… Великая и высшая цель — искусство революционной борьбы. Мы создадим армию подпольщиков… Только профессиональные революционеры… Дилетанты способны лишь сгубить идею. Они могут вот так, пятерками выходить…. Под пули… Работы много, надо жить… Европа, потом Америка, Австралия…
Неожиданно он напрягся, вжимаясь в стену вагона, затем ослаб и упал навзничь. Андрей прикоснулся к лицу Шиловского и ощутил холодные, без дыхания, губы…
«Умер все-таки…» — подумал он и почему-то вспомнил часы с дарственной надписью. И только сейчас вдруг понял, что остановить «дикую дивизию» могли именно такие люди — с неистовой и непонятной верой, скорее всего и в самом деле знающие какой-то высший смысл этого светопреставления, называемого революцией.
Чем дольше думал Андрей о комиссаре, тем глубже понимал, что и за самим Шиловским стоит какая-то неведомая и невидимая сила. И если против диких горцев можно было выставить дополнительный караул, то здесь сила эта казалась вездесущей и неуловимой, чем-то похожей на подземные пожары на болотах возле Березина. Мужики пытались их тушить, в жаркое время возили воду в бочках, заливали очаги, но огонь прорывался в самых неожиданных местах, словно возникал из ничего. У мужиков опускались руки, и тогда огонь беспрепятственно выбирался из-под земли и начинались лесные пожары.
Но в «эшелоне смерти» и на эту силу нашлась управа.
Днем, когда поезд вновь оказался в тупике и когда охранник пожарным багром откатил дверь, Андрей вытащил Шиловского из вагона и стал копать яму. Земля оказалась тяжелой, каменистой — эшелон переваливал через Уральский хребет. Кое-как отрыв неглубокую щель, Андрей втиснул в нее комиссара, а когда начал заваливать камнями и щебнем, то на короткий миг почудилось, что у покойного задрожали веки. Впервые у привыкшего к могильным делам Андрея ворохнулся на спине холодок. Он перекрестился земляной рукой и, встав на колени, склонился над мертвым и долго смотрел в лицо.
— Живей! — поторопил стоявший на насыпи охранник. — Родню хоронишь, что ли?
Андрей засыпал могилу и огляделся, чтобы приметить место.
Где-тo под Омском в вагон посадили новую партию семи человек. Трое из них были ранены, причем недавно. Один через сутки скончался, другие все еще мучились и кричали по ночам. Однако при всем этом свежие люди словно омолодили жизнь в «эшелоне смерти». Рыжебородый, по-восточному раскосый мужик в красной рубахе с первой же минуты озабоченно заходил по вагону и стал будоражить «пассажиров»:
— Бежать! Бежать надо, товарищи! Мы же перемрем здесь! Так вдоль чугунки все и ляжем! Бежать!
Он безбоязненно пересекал нейтралку, перешагивал через тифозных, лез к стенам, щупал доски и уверял, что бежать из этого вагона очень просто и что этой же ночью он обязательно уйдет. Или вдруг начинал откровенно недоумевать: мол, почему вы все здесь до сих пор? Вам что, нравится подыхать тут как собакам?
И, чувствуя глухоту людей, чувствуя, что бесполезно втолковывать мысли о побеге настороженно молчащим людям, он лишь больше неистовствовал: хватал кого-то из здоровых, тряс, спрашивал, заглядывая в изможденное лицо:
— Вы что?! Вы что, сумасшедшие тут все? Вы люди? Вы большевики или нет?!
Он никак не мог понять, что в «эшелоне смерти» были совсем другие партии, другие отношения между ними и своя особая жизнь, а если и догадывался об этом, то догадка пугала его.
Однажды, выждав момент и изловчившись, Ковшов поймал рыжебородого за штанину и хотел подтащить к себе, однако тот испугался и отскочил в сторону.
— Постой, — сказал Ковшов. — Не мельтеши, поговорим.
Рыжебородый послушался, сел рядом, но сидел неспокойно — ерзал и шелестел соломой.
— Подо мной дыра, — сообщил Ковшов. — Если можешь — беги… Только опасно, можно под колеса сыграть. Надо вырезать еще пару досок…
— Где? Покажи! — подхватился тот. — Что вы тут… лежите? Бежать!
— Погоди, — остановил Ковшов. — Шею сломаешь… Резать будешь ночью, когда поедем, на ходу… Вот тебе инструмент…
Он достал из-под соломы шашку, которую держал всегда рядом с тех пор, как пришел в себя. Рыжебородый вцепился в нее обеими руками, счастливо засверкали глаза.
Он едва дотерпел, когда тронется поезд, и всю ночь Андрей слышал густое пыхтенье у дыры и костяной звук разрезаемой лиственничной плахи. Работали они вчетвером, часто меняясь, и, пока отдыхали, нетерпеливо совались в дыру, пихали туда руки, что-то щупали. На них, еще здоровых и сильных, еще не укатанных зловещим катком «эшелона смерти», из-под пола вагона вместе с ветром врывалось ощущение воли.
Весь день они безмятежно проспали среди больных, хотя Ковшов отсылал их на нейтральную полосу; предчувствие свободы затмевало разум, они не осознавали опасности тифа — вездесущей заразы.
Через двое суток рыжебородый резко ослаб. Он вдруг стал тихим и печальным; сидя у дыры и глядя, как орудуют шашкой его товарищи, уже не поторапливал, не командовал, как прежде. Когда дыра была готова, он уже лежал пластом возле Ковшова и едва ворочал языком.
Он благословил товарищей, посмотрел, как те один за одним исчезают в темной, грохочущей отдушине, и успокоенно затих.