Крамола. Книга 1 - Страница 62


К оглавлению

62

«А ведь будет он генералом, будет! — подумал Андрей, невольно прислушиваясь к четким шагам Бутенина. — И стать в нем генеральская… Даже если меня расстреляют — все равно будет…»

13. В ГОД 1918…

Эшелон тащился на восток, крался ночами, словно бродячая собака, а днем сиротливо выстаивал на полустанках и разъездах, загнанный в тупик, подальше от воинских составов и людей: на вагонах белели короткие, как выстрел, слова — тиф, тиф, тиф…

Никто из начальства или охраны толком не знал, что это за поезд, куда и зачем он идет, однако слух о его «пассажирах» разносился по железной дороге со скоростью курьерского. С приближением эшелона пустели станции, разъезжались, нахлестывая лошадей и теряя товар, мужики из окрестных деревень, прятались по вагонам мятежные чехи, и только беспризорники да нищие инвалиды оставались между путей, беспечно ожидая милостыньки и подбирая рассыпанную в панике картошку.

Но всякий раз возле состава появлялись женщины с кошелками; они останавливались у вагонов, выкликали имена: искали своих; их голоса потом долго стояли в ушах у «пассажиров» и снились во сне. Наверное, женщины искали давно и безнадежно, поскольку в этих голосах уже не оставалось никаких чувств, и казалось, будто на всех станциях кричит одна и та же многодетная женщина, и кричит так, словно сзывает разбежавшихся ребятишек к обеду.

И чем дальше на восток уходил этот страшный поезд, тем все больше тянуло к нему женщин, беспризорников, нищих инвалидов. Иные смотрели издалека, другие лезли к составу, мелко крестясь, будто возле гроба: из недр вагона слышался бред, стоны и хрипло зовущие голоса людей.

Андрей смотрел сквозь пулевую пробоину, и у него создавалось ощущение, что все взрослое и здоровое мужское население России встало под ружье, а остальная часть его скорбит и умывается слезами. А еще казалось, что он подсматривает за какой-то другой, неведомой жизнью, которая существует как бы сама по себе; жизнью чужой, непонятной и нереальной, ибо то, что видел он, не могло быть на самом деле. И подглядывать за ней вроде бы запрещено, поэтому каждый раз, приникая глазом к маленькому, обмахренному занозами отверстию, он испытывал ту же таинственную, как бы воровскую страсть, с какой читал когда-то дело о сектантах, самовольно добытое из дядиного шкафа. Его не манило туда, «на волю»: то, что происходило за стенами вагона, уже не воспринималось как воля. Понятие этого слова прочно связывалось лишь с широким лугом в Иванов день, с пространством, по которому гуляют ветры, с небом, где лежат белые перистые облака, уложенные словно ряды свежескошенных трав. Иногда он бывал на этой «воле», но впечатление от нее оставалось еще более печальным. Раз в два дня дверь вагона откатывали пожарным багром и разрешали вынести и похоронить умерших (люди умирали как-то сразу, почти мгновенно: от истощения, от старых ран, а позже и от тифа). Андрей вытаскивал покойника, — а они были легонькие, кожа да кости, — копал яму в аршин глубиной, где помягче земля, и хоронил. И не успевал увидеть и почувствовать ничего, кроме каменно-холодного тела, черной земли и глазка винтовочного ствола, удивленно и черно глядящего в спину. Болела своя рана, и боль эта еще сильнее сковывала чувства…

Андрей не мог спать. Стоило прикрыть глаза, как ему начинал сниться сон-землетрясение. Вначале он терпел его, как терпел боль, но с каждым разом сон этот становился мучительнее. Тряслась земля, на глазах разрушался дом, в котором гибли люди, и ни молитвами, обращенными к богу, ни собственной волей невозможно было остановить это видение. И привыкнуть к нему тоже было невозможно…

Крепкий, плотный, как амбар, вагон, построенный когда-то для перевозки зерна, надежно отделял жизнь, образовавшуюся внутри его, от той, что была снаружи. Он хранил особенность этой жизни, хотя она никак не могла смешаться с другой, как не смешиваются вода и масло. Впрочем, назвать жизнью существование людей в вагоне было трудно, и все-таки это была жизнь. После того как среди всех партий и фракций наконец возникло согласие и решено было выбросить из вагона заболевшего тифом Ковшова, Андрей достал из-под соломы карабин и перебрался поближе к больному. Ковшов лежал, прикрывая собой дыру, в которую мог протиснуться пока что только ребенок. Дыра эта, все понимали, как-никак вела на волю, хотя воля за этой отдушиной не воспринималась как свобода. Пустое пространство в сажень шириной отделяло Ковшова и Андрея от остальных «пассажиров» вагона, и, чтобы избавиться от тифозника, следовало пройти это расстояние. И наверное, нашлись бы добровольцы, и не спас бы карабин — еще вопрос, успел бы Андрей выстрелить? — выручало другое, неприкасаемость Ковшова, а вместе с ним и самого Андрея, поскольку он возился с больным и наверняка заразился, — так считали в вагоне здоровые «пассажиры». Андрей усмехался про себя: к нему, уже переболевшему тифом, эта зараза не могла пристать…

Потом за нейтральную полосу вытолкнули двух красноармейцев, которые раньше были солидарны с Ковшовым и больше других общались с ним. Они отчаянно сопротивлялись: один, помоложе, кричал дурниной, словно шел на плаху; другой, будто обезумев, плевался в лица насильников, дескать, вот вам, и вы получайте! От него шарахались, хотя в сухом его рту не было слюны. Обреченных загнали в угол к Ковшову и Андрею. Они уже смирились было со своим положением, но тут картавый — опытный подпольщик — неожиданно ввел в искус: он сказал, что красноармейцы смогут вернуться к здоровым, если выбросят Ковшова. Молодой, не раздумывая, бросился на Андрея, выкручивая карабин из рук — стрелять было неудобно и поздно; диковатые и красные глаза его лезли из орбит, на губах вскипала и засыхала клейкая пена. И выкрутил бы оружие, если бы пожилой внезапно ударом сзади не свалил его прямо на бредящего Ковшова. Молодой отпрянул от тифозника, уполз в угол и, скорчившись там, заплакал.

62