Ускакали сыновья. Князь с шурином своим тихо поехали, поводья до травы достают.
— Отчего же печаль твоя, брат? — спросил Владимир Ярославич. — Не ведал ты горя, коли сия безделица тоскою блазнитсе. Все есть у тебя: дружина храбрая, и дом, и мудрая жена, и дети — княжичи удалые. Пожелаешь — и на Киевский престол сядешь. Ты же, брат, в печали, ровно под черными чарами.
— Завидую тебе, шурин, — вдруг вымолвил князь. — Твоему роду завидую.
— Тебе ли завидовать, Святославич? — понурился Владимир, в камень лицо затвердело. — Изгою и бездомок не завидует… — И закричал, потрясая плетью: — Отче мой, Осмомысленный, Настасьичу престол завещал! Выб…ку — Галич, а мне?! Сказывал, веры нет у меня. А веры по всей Руси нет! — Он заступил конем путь Игорю, заговорил страстно, так что сокол слетел с руки и забился на ременной привязке: — Сам-то он с верой живет ли? Христу молится! И посты блюдет! Да ведь абы боярам своим угодить! И не верит он в триединого бога! Трояновы стези в душе своей тешит, стихии умом покоряет. И шагу не ступит прежде, чем тропы под ногой не позрит! А хворь потом лечит причастием святым. Недужится ему, егда он во храм ступает. Лихорадка бьет, очи пылают! А его звезды мучают у честного креста!
— А ведаешь ли ты Трояновы тропы? — Игорь оживился.
— Не ведаю и ведать не желаю! — недобро засмеялся Ярославич. — Тропа изгою ведома одна — с корзиной по Руси! Прогонят от одних ворот — я к другим. Коли пожалуют — так поклонюсь, а ежели и пнут — так тоже поклонюсь. Аще и ниже, до земли. Коль веры нет по всей Руси — откуда ж справедливости-то быть? Где ныне Стыд и Совесть? А Русь жива, егда сиим богам князья и служат, и требы воздают! — он снова засмеялся, плетью погрозил. — Боится меня Осмомысленный отче! Молниями стреляет, а слова сыновьего боится! Изгнал, да не обрел покоя. Страшно… Бояре пожалеют странника беспутного и пойдут против Олега Настасьича! Да напрасно тревожится он. Не надобно мне ни жалости боярской, ни отчего престола! В ноги повалятся — не сяду. Вольная тропа ближе сердцу моему.
Князь Игорь печально вздохнул.
— Обида в душе твоей, шурин. И разум застит гордыня… Да все одно — завидую. Неспособно мне жить, аки ты, и не волен я. Будто сокол на привязи. И пускают в небо меня токмо птиц других избивать.
Поднял он коня на дыбы, припал к косматой гриве, прокричал:
— На род наш проклятие пало! Сокол на сокола! И быть тому вечно!
И понес его конь, стелясь вровень с травою.
Ночью проснулся князь в темных покоях, растворил окна и кликнул холопа, абы воды умыться принес. Прибежал холоп с ушатом и кувшином, поливал князю на руки и на голову. Сам же таращил очи: темень, хоть глаз коли, а князю умываться вздумалось.
Утерся Игорь полотенцем, велел покои окурить травою и, взяв свечу, поднялся к Ярославне.
Княгиня сидела над угольями. Светился от огня ее печальный лик.
— Вижу… Сны тебя мучили, князь.
— Мучают, Ярославна, — князь поднял руки над угольями — и потускнел огонь. — Чарторый не дает мне покоя… Кончак вдругорядь приснился. Плыли в лодии, а гнев мой — ровно парус под ветром!.. Он же веселый, на сурне играл. Надо мною тешился…
Ярославна взмахнула руками над противнем — запылали уголья, и огненный жар, воссияв, волосы поднял ее и украсил зарею.
— И потекла наша лодия! Сквозь щели струи забили, а волны бушуют окрест, гибелью ветер грозит!.. Кончак же дерьмом своим щели те мажет — замазать не может. И топит, топит вода нас! Уж возле горла стоит! А я в дерьме плыву…
— Князь мой, ладо, — Ярославна метнула щепоть травы в огонь — взреял и растворился дым голубой, а уголья враз почернели и пропало во тьме лицо княгини. — Боязно мне и сказывать…
— Сказывай!.. И не прячь лика своего!
— Не прячу, господин мой. Уголья гаснут, знать, в огне душа твоя, — княгиня взожгла рукою уголек, накрыла дланью — засветилась длань. — Я волхвовала… Мне не открылась суть уреченья твоего. Зрак заслоняет сень луны! И гасит уголья мои и чары, как ныне ты их погасил огнем своим. Мне мало ведомо, мой ладо. Да то, что ведомо, — сжимает персь мою… Сей сон твой страстный в руку…
Княгиня выпростала свет из рук своих — и загорелся уголь. И отступила тьма. Лицо же Ярославны словно пеплом замело.
— Из всех живущих ныне на Руси тебя избрало небо!
Отпрянул князь и сжал ладонью горло. Душа похолодела, зато воспрял огонь на противне.
— Зачем?
— Сие не ведомо! Огонь, что ныне жжет тебя и коий ты все тщишься погасить, заронен небом. Ты над собой не властен, князь. Но путь свой сам себе укажешь. И лишь в пути тебе понять должно, зачем ты избран. Зрю я — вельми обильно мук и страстей по земной тропе твоей! А по небесной — благо!.. Но далее бессильны мои чары. Луна претит, мешает — вот же, вот она! И что за нею — мне не видно… Батюшка бы мой узрел! Дозволь, мой ладо, я к нему поеду? И рок твой до конца узнаю я?
— Не след мне рока ведать, коль над собой не властен, — князь опустился на колени, склонясь к ногам жены. — Муки выпадают? Так что же? Привычен к мукам я. Нет выше муки, чем тебя, кудесницу, любить. Ты допережь неба избрала меня! И власть твоя сильнее власти звезд. На поле бранном я молюсь тебе, и образ твой мне чудится повсюду. Иной раз меч свой подниму над супостатом — в его очах твой лик увижу я! Егда же с братией в поход отправлюсь — ты по холмам бежишь напереди, десницею мне машешь и зовешь…
— Зову, зову, мой князь! — воскликнула она и вмиг же погрустнела. — В пути твоем грядущем, ладо, есть мука трудная — разлука. За уречением своим — меня забудешь.
— Тому не быть! — заверил князь и обнял стан жены. — Предначертанья божий не в силах отнять мою любовь и память.