— Ты не кричи на весь мир, — Андрей подошел к нему. — Ты только мне скажи, шепотом. Что с нами случилось?
— Сказал бы, да ты обидишься, — казалось, дьячок вот-вот расплачется. — А обидишься — и стрелишь меня. Цена-то мне маленькая, и боли я совсем терпеть не могу. Да ведь нужен людям-то пока. Хоть и благодати от молитвы моей мало, а людям нынче и такая служба нужна.
— Скажи. Пальцем не трону, — попросил Андрей. — На иконе поклянусь.
— Не верю ж я! — тот погрозил желтым пальцем. — Осенью приезжали мужиков пороть, людей сгоняли, а батюшко — царство ему небесное — заступился за народ. Так стрелили его, на святой сан не посмотрели.
— И ты, значит, боишься? И над тобой страх?
— Да я-то не за себя — за народ боюсь! — дьячок постучал себя в заячью, клинышком, грудь. — Кто ж за него напоследок заступится? Перед вами и перед богом? Кто словечко замолвит? Кто за них помолится? — он потряс рукой в сторону гробов.
— Ты бы заступился, когда их в огонь вели! — процедил Андрей. — За живых!
— Вы же слова-то не слышите! — тараща глаза, воскликнул дьячок. — От стрельбы пооглохли, от огня поослепли! Твержу вот тебе — не кажи покойных своим людям. А послушал ты меня? Послушал?
Андрей смерил его взглядом — худой, неуклюжий, как подросток. Андрей прошел вдоль тяжелых, камнеподобных гробов. Остановился возле подвешенного к притолоке кадила. Наверное, дьячок пользовался кедровой смолой вместо ладана: пахло лесом, хвоей и орехами. И если эти слабые запахи в состоянии были перебить вонь горелого мяса, то, может, и впрямь лежащие в гробах были святыми?!
Он встретился взглядом с иконой божьей матери, всмотрелся в ее печальный лик и стремительно вышел на улицу.
Из Заморова вышли ранним утром, отягощенные разобранными пулеметами, боеприпасами и провизией так, что покряхтывали лыжи под ногами. Село провожало по-прежнему черными взглядами окон; свет немедленно погас даже в тех избах, где квартировала рота. Хозяева их будто стремились не выказывать себя, не высовываться на глаза и быть вровень со всеми.
Андрей лично отобрал десять красноармейцев, в прошлом охотников, и выслал дозором вперед. Дорожную твердь резали свежие следы копыт и полозьев, оставленные упряжками тех, кто уходил из Заморова последними. Это они загнали пленных в амбар и сожгли. Это их следовало судить и карать в первую очередь…
К сумеркам рота вышла на первую ночевку банды Олиферова. Несколько десятин целинного снега было спрессовано до земли, десятки кострищ обнажили траву, выжгли ее вместе с дерном, оставив серые проталины. Кругом валялись вываренные кости, обрывки тряпья, ремней и пустые бутылки из‑под самогона. И насколько хватало глаз — все было изрыто, пропахано до мерзлых мхов оленьим стадом.
Красноармейцы повалились было на снег, кто-то уже запалил бересту на старом огневище, но Андрей снова скомандовал — вперед! — и, не оглядываясь, пошел торным следом. В темноте на людей стало нападать безразличие. Они механически шоркали лыжами по дороге, до предела согнувшись под тяжестью оружия и котомок. Всплывшая из-за леса луна не вдохновляла, а лишь подчеркивала эту согбенность насмерть измученных людей. Казалось, их не заставит двигаться быстрее даже пулеметный, огонь. Наоборот, лягут на землю с радостью и с мыслью, что не надо больше вставать и идти.
Ковшов сам шел споро, однако несколько раз, пересиливая себя, подходил к Андрею и просил встать на ночлег.
— Завтра же не поднимутся, — уверял он. — Обезножат, Андрей.
Березин хотел ему объяснить, что арьергард банды надо настигнуть во что бы то ни стало ночью, чтобы покончить с ним и освободить дорогу к основным силам Олиферова, иначе самим можно оказаться в ловушке — слишком коротко расстояние между ними и замыкающими белых. Да и силы неравные будут, если бандиты захватят их ночью, врасплох. Однако рот открывался лишь на длину слова — вперед!
За полночь прибежал запаленный и мокрый от пота посыльный дозора. Упал на дороге и последние метры одолевал ползком, хрипел:
— Костры… пять верст… костры…
А рота, вытянувшись в цепочку, меланхолично скребла лыжами спрессованную снежную твердь и проходила мимо. Даже головы никто не повернул. Андрей нагнулся над посыльным, влил ему в рот самогону, поставил на ноги.
— Вперед…
И еще около часа красноармейцы брели по ночной тайге, облитой голубоватым лунным сиянием, от которого притухало зрение и твердели самые незатейливые мысли, пока наконец не наткнулись на готовый к бою дозор. Андрей перегородил путь, толкнул на снег направляющего — взводного Клепачева, упал вместе с ним и сразу же отполз в сторону: куча мала росла на глазах. Кто-то закричал, придавленный, кто-то отпрыгнул, чуть не напоровшись на штык. Задние, натыкаясь на передних, просто заваливались на бок и лежали, хватая ртами снег. Ковшов растащил завал на дороге, разложил бойцов и пошел трясти всех встречных и поперечных, шептал сердито и отрывисто:
— Не спать! Не спать, я сказал!
Андрей скинул котомку, достал две фляжки с самогоном и двинулся вдоль дороги, перешагивая через лежащих. Красноармейцы без жадности глотали жгучий первач, заедали снегом и мгновенно оживали. Руки потянулись к заплечным мешкам, к сухарям в карманах — появился аппетит. Ели сначала лежа, как постельные больные, и пища поднимала людей, распрямляла спины, ноги, будто вместе с хлебом входила и возрождалась подъемная сила. А вместе с нею светлел разум и возвращались отлетевшие было души.
И только встав на ноги, крепко упершись ими в землю, люди вдруг разом осознали опасную близость врага. Колчаковцы жгли костры за болотом, на берегу высокого увала всего в полуверсте; оттуда доносились крики, громкий говор и смех, и можно было даже понять отдельные слова. Без всякой команды красноармейцы освобождались от груза, тянули из-за плеч винтовки и занимали позицию. Крались к опушке чистого болота, по которому копытили олени, ложились за деревья или просто в снег, стараясь не скрипнуть лишний раз, не кашлянуть и не потревожить лесную лунную тишину.