— Ты садись-ка к столу да поешь, — миролюбиво предложил Журин. — Вот и место освободилось… Не стесняйся, гляди, сколь всего. Всех накормим.
— Так, значит, с голодухи революцию сделали? — Рыжов обвел взглядом мужиков, но никто не спешил отвечать. — На что она сдалась-то, такая?
— А тебе какую надобно, Анисим Петрович? — спросил Елизар уже с интересом. — Неужели и другие бывают?
Рыжов на миг растерялся, дернулся к застолью и замер, словно наткнувшись грудью на стену. Мужики глядели на него кто прямо, кто через плечо, никто уже не ел, вытирали руки, ковыряли в зубах и сытно отрыгивали. И только Дося, прихватив со стола кусок вареной ноздристой мякоти, жевал набитым ртом, краснел и давился.
— Дак откуда ж я знаю? — изумился Рыжов. — Я у вас спрашиваю! Я в рудниках света белого не видел! А поднялся на-гора — революция!
— Ну, раз не знаешь, так принимай, какую сделали! — отрезал Журин. — Какую народ сделал.
— Такую не приму! — рубанул Анисим. — Сами подумайте, мужики! С голоду взбунтовались, а когда нажретесь? И революция вся?
— Ты что сюда пришел? Революционные идеи сомнениям подвергать? — Журин сощурился. — Не твоего ума люди думали, за народ страдали в тюрьмах да ссылках. Зря бы никто на такие муки не пошел.
— Да я к тому говорю, что с голоду революций не делают! — возмутился Рыжов. — Раз голодный — работай, пропитание ищи, а чего Россию-то булгачить?.. Я знать хочу: коли разорили всю жизнь, так на кой ляд? — Анисим указал пальцем на Пергаменщикова. — На кой ляд он мной править станет?
Мужики с выжидательной опаской покосились на своего вожака, однако тот сидел не шелохнувшись, теребил пальцы и отвлеченно бегал взглядом по столешнице.
— Ладно, — согласился вдруг Рыжов. — Накормим мы народ, а дальше что? Еще одну революцию делать?!
— А ты попробуй-ка напои-накорми Россию-матушку! — усмехнулся Журин. — Попробуй, чтоб все довольные были! Да ни в жизнь не будут! Так что дальше и заглядывать не стоит.
— Да хоть скотину возьми, лошадей, к примеру, — подал голос Понокотин. — Всегда их надо чуть‑чуть недокармливать. Иначе зажиреют кони — какой толк? А недокормленные, они и работают хорошо, и опять же пасутся-едят — беды нет, с корнями траву хапают. Чуешь, куда клоню? А у нас еще нынче забота — кровопийцев к ногтю взять. Вот какое дело, чуешь?
— Да уж чую, — отчего-то хриплым и сдавленным голосом сказал Рыжов. — Только ведь народ не скотина, чтобы его недокармливать…
И вдруг возникла какая-то стыдливая пауза, словно перед честным народом у кого-то свалились штаны, и теперь всем неловко, и надо делать вид, что ничего не случилось. В углу под вешалкой, согнувшись пополам, кашлял и краснел от натуги Дося. Он все-таки подавился, и, чтобы не выкидывать нажеванное мясо, он вывалил его в ладони и держал перед собой так, будто собирался кому-то подать.
Рыжов тоже умолк и стоял в неловкости среди избы, озирался и искал глазами сочувствия или поддержки. Но мужики глядели всяк в свою сторону, но больше на Пергаменщикова, причем не выше его подбородка, словно смотреть ему в лицо запрещалось.
Пергаменщиков медленно поднялся из-за стола и шагнул к Рыжову. Тот отступил назад и стиснул кулаки. На лбу его вздулась синяя жила, заострился крупный нос. Потапов вскинул глаза на пустую божничку и мелко перекрестился.
— Я не стану править тобой, — сказал тихо Пергаменщиков. — У анархистов другая программа… Живи как хочешь, ты — вольный. Мы освободили народ и теперь уйдем. Наша миссия окончена.
Еще несколько секунд была тишина. Рыжов ощущал желание защититься рукой, но только крепче сжимал кулаки, чтобы не выказать намерения.
— А как с кровопийцами-то? — громко спросил Понокотин. — Зорить же собирались!
Пергаменщиков не ответил. Он опустил глаза к полу и медленно скрылся за дверью горницы маленькими, девичьими шажками.
И лишь затворилась за ним дверь, как мужики повскакивали со своих мест и заговорили разом, гневно. Рыжов таращил глаза на яростную толпу и отступал к выходу. Елизар поспешно набросил ему на плечи армяк, всунул в руки опорки валенок и сам, как бы прикрывая его от мужиков, пятился следом…
В то же утро, когда рассветный ветер зашелестел в голых деревьях и забренчали сосульки на ветках, конюх Ульян Трофимович вышел на двор, чтобы заложить коней, но остановился в раздумье: запрягать кошевку было уже поздновато, за прошлый день на солнцепеках вызрели проталины, а сама дорога взялась льдом и почернела; но и бричку закладывать было рано — не годился еще путь для летнего колеса. Так ничего и не придумав, он пошел спросить к барину Николаю Ивановичу и возле крыльца столкнулся с Прошкой Грехом.
— Беда, Ульян! — выпалил Прошка. — Зорить идут!
— Что мелешь-то? — отмахнулся тот, но огляделся. Над деревней по склону холма висел предрассветный покой, не дымили даже трубы над крышами, лишь кое-где над банями курился парок от ночной самогонной работы да тонко звонили сосульки на старых тополях. Однако в этой мирной тишине угадывалась тревога: молчали петухи и где-то за церковью завывала, будто пробуя голос, собака.
— Ворота! Ворота закрывай! — распорядился Прошка. — Я зятька подниму!
— Не закрываются ворота-то, — чувствуя неожиданную обозленность, сказал Ульян.
— А ты закрой! — рассердился Прошка и взбежал на крыльцо.
Николай Иванович торопливо одевался в передней, рядом суетился Прошка.
— Что там, Ульян Трофимыч? — спросил барин. На бледном лице его расползались красные, нездоровые пятна, руки мелко тряслись, пуговицы не попадали в петли.