— Назад! — крикнул Шиловский и поторопил красноармейцев, приплывших с ним: — Наверх! Быстро! Быстро, товарищи!
Красноармейцы стали подниматься с земли, кто-то подтолкнул прапорщика, указывая винтовкой наверх. Прапорщик вдруг вцепился в рукав Андрея, захлопал губами, силясь что-то сказать, но не смог произнести ни слова и лишь таращил большие светлые глаза. Красноармеец дернул его за руку, повлек в гору.
У самого обрыва по-прежнему толклись красноармейцы, махали руками, что-то обсуждали и спорили. Шиловский ждал, стараясь поймать взгляд Андрея.
— А вы не приберегли себе погоны? — комиссар, сняв пенсне, впился глазами в лицо Андрея. Тот молча расправил френч под ремнями, потрогал пальцами ножны.
От Шиловского пахло как от дерева, долго пролежавшего в воде.
— Я дал слово офицера, — сказал Андрей. — А потом, вы же знаете, моя сестра осталась заложницей…
— Знаю, я все знаю, — перебил комиссар. — Махин тоже давал слово. Только ваши слова, господа офицеры…
Андрей отошел к воде и стал спиной к Шиловскому. Стиснул руки, сцепленные на пояснице. Наверху шум усиливался, крепли возмущенные голоса: похоже, назревал митинг.
— Кому вы ночью подавали сигналы? — жестко спросил комиссар. — Я видел костры.
— Костров не жгли, — не оборачиваясь, бросил Андрей. — Все спали…
— Но я сам! Сам видел огни!
— Огни? — морщась, переспросил Березин. — Да, были огни. Купальская ночь нынче, папоротник цвел. — И, резко развернувшись, полез в гору по зыбкому песку.
— Что? — не понял Шиловский, устремляясь следом. — Что за глупость? Какой папоротник? Я спрашиваю: кто жег огни?
Песок оплывал под руками, утекал из-под ног, и Андрею казалось, что он стоит на месте, хуже того — сползает вниз вместе с этой землей. И что земля вдруг утеряла свою привычную твердь…
Когда Андрей с комиссаром поднялись на берег, стихийный митинг уже бушевал вовсю. Точнее, это был суд, поскольку среди толпы стоял прапорщик, а рядом, у его ног, сидел плечистый молодой башкир — дезертировавший дозорный, винтовку которого нашел Андрей.
— Конь в степи ржал, я пошел, — бормотал башкир. — Конь ржал, думал, поймаю, мой конь будет…
— Почему винтовку бросил?! — орали ему со всех сторон. — В расход! В расход его, суку!
А прапорщика почему-то не трогали, не задирали, и он стоял отчужденный, ссутулившийся.
Возбужденные люди не могли стоять на месте, двигались беспорядочно, бессмысленно: кто-то пытался подняться над толпой и сказать речь, но его перебивали — говорить хотелось всем сразу. Что‑то безумное было в этой страсти.
Дезертир тоже стал кричать, сверкая глазами, но слова его тонули в гуле голосов. Оправдываться ему было бессмысленно — никто не слушал.
— Подыхать — так всем! — орал и кружился в толпе большерукий красноармеец с обожженными солнцем плечами. — Ишь хитрозадый! В кусты?!
Над головами людей качалась вороненая сталь штыков, будто трава под ветром. Андрей вглядывался в лица — мелькали перед глазами раскрытые рты, выпученные глаза, загорелые до черноты скулы… Ни один дезертир еще не был пойман, и на этого, семнадцатого по счету, обрушивался теперь весь гнев.
И только боец с бледным девичьим лицом сидел под деревом в сторонке и торопливо жевал пшеницу, доставая ее из сидорка. Да пожилой красноармеец лениво бродил у обрыва, держа в руках винтовку, брошенную дезертиром. А еще оставались лежать на земле тяжелораненые, а также те, что умерли от ран этой грозовой ночью и еще не были похоронены.
Андрей пробрался к пулеметчику, выдернул из его рук пулемет и дал длинную очередь в воздух. Гул разом смолк, и лишь тяжелое дыхание вырывалось из открытых ртов.
— Полк! Стройся! — напрягаясь, скомандовал Андрей.
Теснясь, бойцы разомкнули кольцо, выстроились полукругом, лицами к обрыву. Прокатился шелестящий шепот, словно ветер по ковылю.
Прапорщик, распрямившись, поправил гимнастерку — подсохший белый песок на ее подоле тихо опал на землю.
— Приговор народа слышали? — спросил Шиловский.
— У нас нет времени судить, — бросил Андрей. — И это не мое дело — судить.
— Суд состоялся, — перебил Шиловский. — Приговор утверждаете?
— За дезертирство полагается расстрел, — проронил Андрей и умолк.
— А своего пожалели? — комиссар мотнул головой в сторону прапорщика, затем вновь глянул в глаза Андрею. — И за предательство расстрела не полагается, так, по-вашему?
— По-моему, он не предавал, — ответил Андрей. — Его кто-то предал… Впрочем, мне трудно понять…
Он подошел к прапорщику и краем глаза увидел, что комиссар достает маузер. Прапорщик ждал чего-то от Андрея, глядел жадно и все отряхивал, отряхивал подол гимнастерки, выбивая белесую пыль.
— В таком случае — отойдите! — скомандовал Шиловский. — По законам революционного времени за дезертирство и предательство — расстрел перед строем!
— Прости, брат, — сказал не глядя Андрей и отошел.
— За что? — прапорщик потянулся за ним, неестественно рассмеялся. — Как — прости?!
А комиссар тем временем подал маузер красноармейцу в нательной рубахе, подпоясанной ремнем с подсумком. Тот механически протянул руку, чтобы взять маузер, но тут же отдернул ее, попятился, вжимаясь спиной в плотную человеческую массу. А стоящий рядом с ним веснушчатый боец спрятал руки за спину. Строй замер, затаил дыхание. Люди почему-то отворачивались, либо опускали головы, чтобы не смотреть на черный маузер в руке комиссара.
— Добровольцы есть? — спросил Шиловский, оглядывая строй.
Красноармейцы молчали. Слышно было, как бормочет дезертир у обрыва — наверное, молился…