Крамола. Книга 1 - Страница 130


К оглавлению

130

— Это не люди! — хозяин замахал руками. — Партизаны это! Какой люди?

— Партизаны?!

— Партизаны, партизаны, — заторопился он. Пришел, сказал — у тебя жить буду. Зачем мне партизаны? Зверь пугают, кормить давай.

— Они же люди! Люди! — захрипел Андрей.

— Какой люди? Партизан! Люди деревня живут, люди соболь бьют, а партизан тайга пугает. Зверь уйдет — партизан останется.

— Ну, сволочь! — Андрей потряс револьвером. — В какого бога веришь? Молись!

— Какой бог? Татарин я! Зачем молись? — забормотал тот. — Молись — рано. Зачем молись?

— Судить тебя буду!

— Зачем судить? Винтовка отдай! Партизан — плохой чалавик. Ты — хороший чалавик. Отдай винтовка!

— К стене становись! — Андрей плохо владел собой. — К стене!

Хозяин по-волчьи прыгнул в сторону, вильнул в лес. Андрей выстрелил…

И сам сел на снег, прижав револьвер ко лбу.

Потом подошел к убитому, перевернул его, заглянул в лицо — обветренные скулы, реденькая бородка, приплюснутый нос… Человек же обликом! Он снова растопил печь, затем отыскал лопату и пошел хоронить убитых партизан. Земля уже замерзла, бралась плохо, и пришлось заваливать могилу камнями. Вернувшись к избушке, он оттащил в лес и засыпал снегом охотника за соболем и за людьми. И вдруг ощутил приступ ненависти ко всему, что было в зимовье. Казалось, здесь все пропитано желанием убить. Причем не врага, не ненавистного супостата, а просто человека, случайно забредшего в эти стены. Он представлял, как охотник расстреливает ночью в упор незнакомых ему и ни в чем не повинных перед ним людей, и крушил все подряд — нары, стол, печь; разметывал постель, расшвыривал и бил о стену все, что попадало под руку.

И, устав наконец от ярости, выбежал на улицу и долго лежал на снегу, словно убитый. Можно было дальше и не жить, можно было звать Леньку-Ангела и отправиться с ним, куда он поведет, если тебя могут просто так, как лося или медведя, завалить в тайге, бросить в яму или растаскать на приваду зверям, если у человека поднимается рука на людей только за то, что их называют партизанами, за то, что они, безродные и бездомные, вынуждены скитаться по лесам, имея за плечами только горькое прошлое и не ведая о будущем… Как жить? Во имя чего?..

Он сел, отер с лица тающий снег…

Дети…

Но как все это далеко отсюда и потому почти нереально. Кругом тайга, холод, смерть. И все-таки на белом свете существует такое чудо — дети. Их еще нет, но они уже и есть, если есть дума в сердце. Неужели дети — это последняя и самая сильная вера в человеке? Когда уже ничего нет и никто, ничто тебя не может спасти в этом мире, приходят дети и ведут тебя за руки к свету. Неужели все так и есть?..

Неужели природой так замыслен человек, чтобы даже на пороге апокалипсиса человечество продолжалось и история его не пресеклась бы даже тогда, когда жизнь, казалось бы, теряет всякий смысл? Если так, то дети — вера великая…

Андрей встал и увидел огонь. Избушка горела ярко, с треском, осыпая на снег тугие потоки искр. Потолок уже обвалился, и из сруба вырывалось багровое, скрученное с черным дымом пламя.

Он так и просидел до утра возле огиа, придремывая и вздрагивая, когда в пожаре начинали рваться патроны и пачки пороха. Дождавшись рассвета, он надел уцелевшие лыжи охотника, подобрал его винтовку, пояс с подсумком и ножом и пошел торить новый след от черного круга вытаявшей земли.

Андрей надеялся выйти к Повою. Снега заглубели, и если бы не лыжи, он давно бы выбился из сил и скорее всего, соорудив шалаш из валежника, остался бы где-нибудь ждать весны. Спичек не было, зато в подсумке с патронами оказались кресало и трут, завернутые в тряпочку. Ночевал он возле костров, на прогретой огнем земле, а утром, от боли во всем теле едва поднявшись, снова шел, стараясь держать направление строго на юг.

Он уже втянулся в бесконечную дорогу, привыкая к частым голодовкам, и только не мог привыкнуть к ране на лице: поджившая в Есаульске, она снова начала гнить, менять повязки было нечем. На какой‑то день — он давно сбился со счета — Андрей остановился ночевать на высокой кедровой гриве среди марей, и наутро, когда отодрал от земли пристывший кожух, увидел в сажени от костра отдушину берлоги. Пар в морозном воздухе курился над снегом, и обросшая куржаком кедровая хвоя напоминала раннюю седину. Стараясь не шуметь, он разгреб снег вокруг отдушины, проверил хворостиной, как расположен лаз в берлогу, и наугад выстрелил трижды в черную дыру. Раненый зверь забился, полетела кверху земля, и через некоторое время медведь выполз наполовину, царапая лапами снег. Андрей зашел сбоку и уложил его выстрелом в ухо.

Трое суток потом от отъедался медвежатиной, мазал рану салом и отсыпался в берлоге. Однако просторная берлога быстро выстыла, начала замерзать земля на стенках и потолке — человеческое тело не могло обогреть пространство, так легко обогреваемое зверем. В высушенной у огня шкуре он прорезал две дыры, сделав что-то наподобие длиннополой безрукавки, надел ее поверх кожуха мехом внутрь, настрогал мяса и нутряного сала сколько мог унести и пошел дальше.

И всю эту долгую дорогу, единожды подумав о детях, он мысленно разговаривал с ними, как бы рассказывал и отчитывался за все то, что с ним происходило. Иногда он обращался к ним вслух; хриплый, простуженный голос звучал незнакомо и слышался будто со стороны.

— Погодите, ребята, что-то я устал, — говорил он, укладываясь на снег. — Я полежу, а вы поиграйте пока. Скоро солнышко закатится.

Или начинал жаловаться, что стоящая колом и гремящая, как фанера, медвежья шкура натирает подмышки и бьет по коленям. И за день так набивает, что к ночи болят коленные чашечки.

130