Андрей походил по засыпанному снегом пепелищу, постоял у камина. Лепные ангелы, распустив закопченные крылья, парили теперь в открытом небе, и мелкий снег сек им лица.
От ветра он забрался в жерло камина и сел на груду смерзшейся смолы, спрятал руки в рукава и от усталости мгновенно задремал. И тут же очнулся, пронзенный мыслью, что спать на холоде нельзя. Эта мысль не оставляла его всю долгую дорогу домой, и он не спал уже двое суток. Мгновенный сон вычеркнул из памяти, где он находится. Вскинув глаза к небу, Андрей увидел черный, в лохмотьях сажи, свод и лишь потом, приходя в себя, различил сквозь зимний сумеречный день огарки бревен, торчащих из снега.
Вздрагивая от холода, он выбрался наружу и, отыскав полузанесенный снегом конный след, направился к жилью. Над избами курились легкие дымки: печи уже протопились, и теперь хозяйки наверняка ждали, когда сойдет с углей угар и можно закрыть трубы. Не скрываясь, он подошел к воротам Ульяна Трофимовича, повернул кованое кольцо. Во дворе забрехала собака, но из избы никто не выходил. Тогда он постучал в окно, и скоро на крыльце появилась жена конюха Пелагея — пожилая изработавшаяся женщина.
— Чего тебе? — спросила она. — Ежели хлеба, так нету. Нечего подать, родимый. Выгребли хлебушек…
— Не узнаешь, тетка Пелагея? Я Андрей, сын Николая Ивановича…
Шаль свалилась с ее головы, обнажив седые волосы.
— Господи!.. Барин? Да где же тебя узнать?.. Заходи, заходи, родимый. Откуда же ты такой идешь‑то?
— Домой вот пришел, — сказал Андрей.
— Нету же вашего дома более, — запричитала тетка Пелагея. — Не знаем, кто и спалил. Должно, Митька Мамухин, пакостник эдакий…
Он вошел в избу, прилип к горячей печи, прижался, распластав руки. Глинобитная горячая стена обжигала, но тепло не шло глубже кожи.
— Где же Ульян Трофимович?
— Ой, да не спрашивай, барин! — она заплакала.
— Какой же я барин? — тихо усмехнулся он, вжимаясь в печь. — Я теперь никто. Безродный и бездомный.
— Матушку-то видел ли свою? — всхлипывая, спросила тетка Пелагея.
— Видел…
— Святая она у вас, Любушка-голубушка, святая… А с лицом-то что сделал? Обморозил, поди-ка?
— Ранен был… Не заживает. Как проклятие!
Кожа на груди горела, спину встряхивал озноб.
— Вот и мой Ульян раненый, — загоревала и запричитала тетка Пелагея. — В лесу где-то лежит простреленный… Они ведь с Анисимом-то Рыжовым в партизаны ушли. Свободненский кузнец, помнишь ли?..
Она вдруг спохватилась:
— Ой, а как наши-то твоего отца грабить пошли — стыд и срам! Будто одурели мужики, будто бес вселился… Вот и наказание нам: теперь нас грабят — сил нету. Корову-то я спрятала в лесу, да надолго ли? У многих нашли. Как приедут из Свободного — лютуют. В Свободном-то солдаты стоят. Уже неделю как пришли. Говорят, на всю зиму…
— Я погреюсь, тетка Пелагея, и уйду. Ты не бойся, — сказал Андрей, чувствуя, как сон мутит рассудок.
— Уж погрейся да иди, — согласилась она. — Ко мне каждый раз наезжают, всё про Ульяна выведывают. А я и сама не знаю, где он, родимый, нынче. Может, и в живых нету… Ты полезай на печь, полезай. Я уж толкну тебя, если что…
Он поднялся по ступенькам и рухнул на горячее шубное одеяло…
Тетка Пелагея растрясла его, когда в окнах уже стояла тьма.
— Что же ты меня, тетка Пелагея, на ночь глядя гонишь? — без упрека спросил Андрей.
— Дак по ночам и приезжают, ищут… Я уж и так от окна к окну.
Андрей пропотел, рубаха прилипла к спине. Оказалось, что спал он в кожухе и шапке. Взяв узелок с едой, он поклонился Пелагее и пошел к двери.
— Где стренешь Ульяна моего, так уж не оставляй, — попросила она. — При себе держи. Он мужик незанозистый, работящий. Твой отец любил его… Не знаю, чего он туто-ка взбунтовался?..
На улице шел снег, пуржило. Метель была на руку, можно незаметно пройти по селу, но куда было идти в такую непогодь? По дороге в Березино он уже ночевал в банях и поэтому сейчас первым делом постарался вспомнить, у кого есть баня на отшибе. Он свернул в переулок, чтобы зайти к домам с огородов и не будоражить собак во дворах, однако взгляд сразу наткнулся на родные наличники окон. Вначале он только их увидел: высокие, резные, с нависающими карнизами и кронштейнами в виде замысловатого, со сквозным пропилом, узора. Он обрадовался — сам не зная чему: то ли мысли, что частичка его дома спаслась и живет, то ли памяти родного гнезда. И только потом понял, что они приколочены к чужому дому, причем нелепо торчат на стенах, обрамляя маленькие, перекошенные окна.
— Митя Мамухин, — вслух сказал он, вспомнив, кто срывал наличники. — Альбинка…
Где-то глубоко в душе, словно выпавший из печи уголек, затеплело, засветилось: это же было! Стог на стожарах, горячие руки и дыхание на лице, колкая труха за шиворотом… Было! И никуда не исчезнет, не забудется, хотя Альбинка и не хотела, чтобы он помнил. Какая она теперь?..
Он открыл провисшую калитку и вброд пролез по заметенному двору. Может, уж и не живет никто?.. Дверь в сенцы оказалась открытой. Потом он на ощупь долго искал дверь в избу и когда нашарил и дернул на себя — в лицо пахнуло теплом.
Топилась русская печь, и кто-то сидел возле нее, глядя в огонь.
— Здравствуйте, — сказал Андрей.
— А! Проходи! — отозвались ему. — Посидим, на огонь поглядим. Здорово горит.
Он узнал Леньку-Ангела. Кажется, и тулуп все тот же, с отодранными рукавами… Андрей сел к печи. Ленька выкатил ухватом картошину из огня, подал ему:
— Ешь, голодный ведь…
Андрей взял картошину, разломил. Вдруг от Леньки пахнуло чем-то родным, словно он сейчас на пепелище нашел свою детскую и давно забытую любимую игрушку. «Ну да, ведь Ленька тогда был там! — вспомнил он. — Седой конь… Я же ему подарил коня!»